его о главном - исполнить что-нибудь. Он соглашается охотно, берет в руки топшур. Вообще-то у него их два. Один с дарственной надписью, лакированный, украшенный драконами, оленями и охотниками, с двумя капроновыми нитями вместо традиционного конского волоса. Однако он чуть дерезо-нирует, он резок по тону. Второй выдолблен почти весь из цельного дерева, только верхняя дека пришита деревянными колышками. Он не крашен, даже с шероховатой поверхностью, но тембр его благозвучнее, чище. Тем не менее увертюру свою Калкин начинает с первым... Равномерное потренысивание по струнам - размеренная, монотонная, тягучая мелодия полилась. Звуки скрипки пиччикато обнажаются резче, оголяются, а затем начинают плавно обволакиваться густым приглушенным воем большого шмеля - вступает кайчи. Губы его сейчас стянуты в треугольник, плотно сжаты, всегда выставленный булочкой подбородок поджался, подплющился, лицо краснеет от натуги, на лбу вздувается наискось проходящая жила. Это незаметно был сделан полный вдох широкой грудью, а теперь минуту - не меньше - воздух, выжимаясь, как мехами, поет шмелем. Постепенно усиливаются хрипы, сминающие мелодическую линию, уплотняются до рычания какого-то опасного зверя, скорее всего, это медведь, настроенный недружелюбно. Наконец, с треском разрывается полоска рта, под аккомпанемент хрипотцы вырываются первые слоги - ба-а-л, ра-аам, нэ-эх, ты-ын...
Назавтра я узнаю, что исполнял Калкин отрывки из старинных героических сказаний. Однако и легкость, с какой об этом сообщила жена Калкина Евдокия Яковлевна, и, главное, само непосредственное впечатление от исполнения свидетельствуют в пользу того, что не тема произведения тут важна, не 'содержание' его, а только звуковое состояние певца. Вглядеться - Калкин весь ушел от себя, его как человека, умеющего говорить и действовать, сейчас вовсе нет. Чувствуется, как все нутро кайчи дрожит, вибрирует, стонет от напряжения; это уж не он сам, а большой, во плоти человеческой инструмент разговорился, разошелся, выводит наружу все богатство своих тембровых запасов. Вот выскочил второй голосок - писклявый, слабенький, вот нырнул и исчез, и опять открытое, сильное дрожание мембраны... Не тонкостями музыкальной культуры притягивает к себе это ритмическое гудение - пение-заклинание, а первородностью лесного вздоха и крика, перво-родностью 'звериной' основы вокала. Легко вообразить себе Алексея Калкина на столичной эстраде (где, кстати, он и выступал), залитой светом софитов и люстр, но нет сомнения, что сила и обаяние его в такой обстановке почти начисто исчезнут, равно как и в самой совершенной магнитофонной записи. А тут, прервавшись на минуту, крепкими сахарными зубами скусив жестяную пробку с белоголовой, разлив себе и гостям, заново воодушевленный, удобнее расположившись на своем меховом ложе, он берет в руки топшур; снова и снопа под сводами юрты разносится пение, в котором не 'смысл' говорит и значит, а только один этот голос - первоприродное, переданное звучащим аппаратом человеческого тела.
Много раз повторяется так; перерывы между исполнениями постепенно учащаются, удлиняются, но сколь бы кратким ни оказывалось пение, образ его оставался постоянным и устойчивым. Заметно было, между прочим, что к благозвучному своему скромненькому на вид топшуру Калкин менее благосклонен и обращается реже, чем к злому на тембр лакированному красавчику. Пожалуй, именно взрывчатые пульсы гармоничности последнего безотчетно привлекали его к себе. Видно, надобно кайчи полнее чувствовать раздражающую самостоятельность инструмента, чтобы следовать за ним, уходить от певчества подальше. Парадокс: мастера заставляют бубен вкупе с его братом тамтамом придвигаться теснее к человеческой психике и даже речи, а свой голос кайчи отправляет в сферу материальных вибраций.
- А нельзя ли немножко покамлать, Алексей Григорьевич? - спрашиваю невзначай в одну из пауз. - Вы же мастер...
Легкое движение пробегает после этого невинного пожелания по кругу гостей. Жена Калкина смотрит на меня с твердым, по-мужски волевым выражением крупного лица: 'Он этим не занимается... Алексей Григорьевич - кайчи...' Сестра Калкина, Ольга Ивановна, подсаживается к брату и, недовольно нахмурившись, крепко берет его рукой за плечо. Калкин, стирая следы довольной улыбки, бормочет вслед: 'Не понимаем этого. Не знаем...'
Итак, принципиальный отказ. Опасение. Боязнь. Недоверие. Но потихоньку все же тает мнительная настороженность, да и появляется все больше желание щегольнуть умением. Но в этом сознательном усилии проступает уже нечто афишное,