бы на этой стадии вывести нас к подлинной свободе, гласит:
хочу познания. Тут-то и начинается в нас праксис освобождения мысли от
прилипших к ней терминологических самозванцев; свободная мысль, опознавшая в
себе творческие силы мироздания, осознает себя как долг и ответственность
перед Вселенной, которую она уже не только познает, но и созидает. Мы
говорим о человеке: он свободен, если в своих поступках он ведет себя
сообразно собственной природе и не понуждаем никакими внешними
предписаниями. Эта высочайшая истина моментально окутывается тьмой
недоразумений и кривотолков, когда в основе ее лежит не чистая свободная
мысль, а чувства, инстинкты, темные волевые порывы. Целые толпы первых
встречных, от вчерашних еще маменькиных сынков до прожженных авантюристов,
отталкивается от нее, трубя на весь мир: вот и мы действуем сообразно своей
природе, которая изживается так и сяк, и, следова-тельно, мы свободны! Но в
этой такой-сякой свободе нет и грана свободы, а есть лишь наглость
вольноотпущенников, выпрыгнувших из моральной клетки, чтобы плюх-нуться в
лужу аморальных влечений. Ибо для того чтобы жить сообразно собственной
природе, надо природу эту знать, и знать не в низшей эгоистической личине
капризного своеволия, а в первородстве. Что же станет с миром, если миллионы
таких своевольных природ начнут сталкиваться в утверждении собственных 'так'
и 'сякс'? -- гоббсовская 'война всех против всех', по существу лишь 'война
мышей и лягушек'. Но узнать собственную природу и значит научиться
самостоятельно мыслить, т.е. обнаружить в мысли содержание мира и понять: в
мысли я не только созерцаю развитие Вселенной, но и принимаю в нем
деятельное участие. Мышление открывает мне не только вход в мастерскую
Божественных Иерархий, но и выход из нее обратно в мир в качестве уже не
блаженного соглядатая, а сотрудника, обремененного тяжестью мировой
ответственности, но и несущего ее со всей легкостью эвритмическо-го жеста.
'Бремя мое легко есть' -- слово Спасителя, изумительный смысл которого
рассвечивается впервые именно в момент такого познания. Но ведь более чем
очевид-но, что эта мысль уже не есть только мысль, а есть и воля, где отныне
каждое 'я хочу' изживается не в колесе капризов и настроений, а сообразно
собственной божествен-ной природе, бывшей некогда откровением и ставшей
нынче опытом. И отсюда взрыв новой возрожденной свободной морали:, праксис
моральной фанта-зии, этой, пожалуй, самой ослепительной из всех жемчужин,
рассыпанных в 'Фило-софии свободы'. Такие страницы пишутся раз в
тысячелетие, и если на них не сразу откликаются на земле, то отклик небес
раздается во мгновение ока, и отклик этот равен, по прекрасному слову
Достоевского, 'громовому воплю восторга серафимов'. Я не знаю, что
происходило на земле, когда писалась эта книга, но я знаю, что ни в одной
точке земного шара небеса не стояли так близко к земле, как в той, где она
писалась. Подумаем же о том, что здесь случилось, но прежде вспомним, что же
было , раньше. А раньше была мораль, которой можно было следовать или не
следовать, которую можно было соблюдать или нарушать, в которой можно было
усердствовать или не обнаруживать особого рвения, но от которой ни одному
сколько-нибудь значительному, сколько-нибудь живому и 'вкусному' человеку не
дано было -- скажем так -- не зевать. Какая же дьявольская изощренность
потребовалась для того, чтобы придать возвышеннейшим по сути своей истинам
такой до неприличия скучный и пресный вид -- на радость 'тетушкам' всего
мира и на потеху их 'племянникам-сорванцам'*. Мораль-как-казарма,
мораль-как-дрессировка, мораль-как-пугало -- это еще куда ни шло; тут можно
было еще возмущаться, тягаться, бросать перчатки и упрямиться. Но
мораль-как-зевок, мораль-как-средство от бессоницы, мораль-как-целомудрие
начитанной и фригидной уродки -- тут уже бессильно опускались руки.
Въедливый Василий Розанов в заметке, озаглавленной 'о морали' и с припиской:
'СПб.-Киев, вагон', искреннейшим образом засвидетельствовал это бессилие:
'Даже не знаю, через 'ъ' или 'е' пишется 'нравственность'. И кто у нее
папаша был -- не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее --
ничегошеньки не знаю'. Понятно, что все более или менее живое и самобытное
должно было спасаться