Даниил Андреев

Роза мира (Часть 3)

о котором мы говорим.

Поражение его и его инспиратора было обусловлено не только

большей силой демона государственности, но и большей

эпохально-исторической оправданностью его действий. Эта правота

уицраора ощущалась, по-видимому, широкими народными слоями.

Если уже чисто богослужебные реформы Никона вызвали

противодействующее движение столь сильное, что конструктивные

формы старообрядчества, в которые оно отлилось, досуществовали

до наших дней, - то его попытка теократического, вернее

иерократического переворота, должна была испугать еще более

широкие слои, включая подавляющее большинство церковной

иерархии, на которую подобный переворот возложил бы непомерную,

странную, ей самой непонятную и потому невыполнимую

ответственность. От папистских притязаний Никона повеяло смутно

знакомым духом: чем-то напоминали они ту тираническую

тенденцию, которая так страшно обожгла русское общество при

Грозном и уже опять успела дохнуть на него в конце царствования

Бориса. Слишком памятно было всем, какие страдания это несет и

в какие пропасти уводит; а то обстоятельство, что теперь

опасность исходила не от демона государственности, но от

чего-то зловеще неясного, образовавшегося внутри самой церкви,

лишь увеличивало иррациональный, трансфизический страх.

Иерократические поползновения Никона были пресечены, но

потусторонний страх уже не мог быть искоренен одним этим. Из

него и вырос раскол, весь пронизанный этим ужасом перед 'князем

мира сего', уже будто бы пришедшим в мир и сумевшим свить

гнездо в самом святая святых человечества, в церкви. Отсюда -

надклассовость или внеклассовость раскола, к которому примыкали

люди любого состояния или сословия, если только в сердце

зарождался этот инфрафизический страх. Отсюда - неистовая

нетерпимость Аввакума, яростное отрицание им возможности

малейшего компромисса и страстная жажда мученического конца.

Отсюда - непреклонная беспощадность раскольников, готовых, в

случае церковно-политической победы, громоздить гекатомбы из

тел 'детей сатаны'. Отсюда же - та жгучая, нетерпеливая жажда

избавления, окончательного спасения, взыскуемого окончания

мира, которую так трудно понять людям других эпох. И отсюда же,

наконец, тот беспримерный героизм телесного самоуничтожения,

который ставит нас, при вникновении в историю массовых

самосожжений, в тупик, если метаисторическое созерцание нам

чуждо в какой бы то ни было степени, и который потрясает нас до

глубочайшего трепета, если подобный род созерцания приоткрыл

нам природу удивительных этих явлений.

Никон был сослан, умер, но церковь санкционировала его

реформы; проходили десятилетия, а никакого поворота вспять, к

древней вере, даже и не намечалось. И когда демиург,

осуществляя свой всемирный замысел, выдвинул такого колосса,

как Петр; когда Второй Жругр инвольтировал его всей своей

молодой мощью; когда, от лица царя-реформатора государство

отвело церкви небольшой угол в державе, подчинив религию своим

интересам и сузив пределы духовного творчества народа, - тогда

раскол обрел конкретное лицо, на котором сосредоточился его

потусторонний ужас и ненависть. Петр I был объявлен

антихристом.

Напрасно удивляемся мы мелочности чисто формальных, отнюдь

не догматических расхождений между старообрядчеством и

никонианством; с точки зрения сознания XVII века, наполовину

магического и вместе с тем не боявшегося крайних выводов,

антихристов дух вовсе не должен был выразиться непременно в

восстании против Символа веры или в физическом истреблении

религиозной общины. Дух этот представлялся исчадием 'отца лжи',

начинающего со второстепенных внешних подмен и по их лестнице

низводящего уловляемую душу в пучину антикосмоса. И если мы не

можем ощутить сочувствия героям раскола в их идейной

направленности или в их методике, нам доступно зато понимание и

сочувствие великому душевному смятению, раскол вызвавшему.

Правда, эгрегор православия получит должный отпор и

опасность с этой стороны исчезла. Правда, конечно, и то, что за

Петром стояли такие инспираторы, а путь, начертываемый этим

царем, раскрывал такие перспективы, что идея Третьего Рима

могла показаться захолустным провинциализмом. Но это грядущее

сулило, вместе с тем, цепь таких