этих моих девушек, когда я делал крутые виражи, биплан превращался в шумный ярмарочный аттракцион. При крене в 40 градусов девушка справа начинала визжать и закрывать руками глаза. Стоило нам выровняться, как она снова выглядывала, тогда мы опять понемногу увеличивали крен. Каждый раз, когда мы доводили крен точнехонько до 40 градусов, она взвизгивала и прятала лицо в ладонях. При 39 градусах она безмятежно смотрела вниз; при 40 начинала визг. Ее подружка оглядывалась на меня и, улыбаясь, покачивала головой.
На последнем развороте перед посадкой, совсем низко над землей, что давало наиболее сильное ощущение скорости, смазывающей очертания всего вокруг, мы довели крен до 70 градусов и словно пушечное ядро понеслись к земле. Девушка справа так и не открыла глаз, пока мы не остановились рядом с их машиной.
Пока Стью помогал им выбраться из кабины, я заглушил мотор. — О, это было ЗАМЕЧАТЕЛЬНО! Просто ЗАМЕЧАТЕЛЬНО! — сказала она. Ее подруга спокойно нас поблагодарила, а эта девушка всё не могла успокоиться — так всё было замечательно. Я пожал плечами. По мне, самые замечательные моменты она просидела с закрытыми глазами.
Они уехали, махая руками, а несколько минут спустя Метод С снова привел к нам Эверетта Фелтхэма с коробкой ветоши. — Эй вы, крысы сумчатые! Почему бы вам не поехать ко мне в дом и не поесть земляники, а?
В три минуты мы зачехлили самолет и уселись к нему в машину. Мы провели у Эва несколько часов, сидя в тени его вязов, огромными чашками поглощая землянику с ванильным мороженым и прихватив напоследок ящик масла для биплана.
— Тяжелая это работа, ремесло бродячего пилота, Эв, — сказал я, развалившись в шезлонге. — Не вздумай когда-нибудь за нее браться. — Еще бы! То-то я смотрю, как вы тяжко перерабатываетесь, лежа под крылом. Хотел бы я иметь биплан. Я бы тут же составил вам компанию. — О'кей. Добывай биплан. Вступай в «Великий Американский». Есть еще проблемы?
В этот день Эв должен был улетать из международного аэропорта Чикаго, и он подвез нас по дороге в город. Мы попрощались привычными для летчиков словами, чем-то вроде уверенного «До встречи», не сомневаясь, что так оно и будет, если только мы не допустим какой-нибудь дурацкой ошибки при управлении самолетом.
Стью вытащил парашют, временно уложенный после его последнего прыжка, и разложил его на земле для окончательной укладки. Появились двое мальчишек, чтобы поглазеть и задавать вопросы, что человек чувствует, когда в полном одиночестве летит в воздухе, и как называются отдельные части парашюта, и где вы научились прыгать.
— Сегодня будете прыгать? — спросил один. — Может, уже скоро? — Если ветер еще усилится, то нет. — Но сейчас не так уж ветрено. — Ветрено, когда спускаешься на этой штуке. — И он молча продолжал работать.
С юга прилетел самолет, сделал круг над городом, потом нырнул вниз к нашему полю. Это Пол Хансен на своем Ласкомбе сначала молнией пронесся у нас над головой со скоростью 120 миль в час, потом резко взмыл в синеву и свалился вниз для следующего захода. Мы помахали ему руками.
Ласкомб, примериваясь, трижды пролетел над полем. Я мысленно оказался в его кабине и, сидя за штурвалом тяжело груженого спортивного самолета, присмотрелся к полю. Прищурив глаза, я, наконец, покачал головой. У меня ничего не получится; я не смог бы здесь приземлиться. Для биплана поле было вполне подходящим, но у него площадь крыльев была вдвое больше, чем у Ласкомба.
Для самолета Пола площадка была слишком коротка; возможно, ему удалось бы сесть, но это было бы совсем впритык, без запаса высоты над телефонными проводами. Если бы он здесь сел, я бы устроил ему хорошую взбучку за такое безрассудство. На четвертом заходе он пошевелил рулем вперед-назад, что означало «Нет», и улетел на соседний аэродром.
В этом вся трудность полетов на моноплане, подумал я. Ему требуется слишком длинная посадочная полоса. А ведь это хорошее поле, совсем рядом с городом, оно спасло нас, когда мы были на грани разорения, и отсюда мы еще покатаем многих пассажиров. Я стащил чехол с Паркса и приготовился к вылету. Черт побери. Славное поле...