в лифчике и носит его, очевидно, потому, что этого требует её профессия.
Груди были не велики и не малы — юны и упруги. Взгляд её не выражал ничего. А что, в сущности, делает здесь эта женщина? А он-то почему длит эти странные и небезопасные отношения — ведь ему нетрудно обольстить кого угодно?
Он богат, молод, прославлен, недурён собой. Он обожает свою работу, он любил тех, на ком женился, и они его любили. Короче говоря, он, Ральф Харт, с какой стороны на него ни взглянешь, должен был бы провозглашать во всеуслышание: «Я — счастливый человек!»
А он — несчастлив. В то время, как большинство представителей рода людского бьётся за кусок хлеба, за крышу над головой, за работу, которая обеспечила бы пристойное существование, Ральф Харт мог себе позволить ни о чём таком не беспокоиться — и это делало его ещё более несчастным.
Оглядываясь назад, на свою не такую уж долгую жизнь, он едва ли мог насчитать больше двух или трёх дней, когда, просыпаясь и глядя на солнце — или на дождь, — испытывал бы радость от этого утра: радость, не связанную ни с какими желаниями, планами, радость беспричинную и бескорыстную.
Да, так вот: за исключением этих двух-трёх дней, вся его жизнь представляла собой череду мечтаний, то осуществлявшихся, то несбыточных, и непрестанное желание преодолеть самого себя, прыгнуть выше головы — он и сам не мог бы объяснить, кому и что именно, но беспрерывно кому-то что-то доказывал.
Он смотрел на эту красивую, скромно одетую женщину, которую повстречал случайно (хоть и видел раньше в «Копакабане»), и видел, что здесь ей не место.
Она просила, чтобы он пожелал её — и он желал её сильно, куда сильней, чем мог себе представить, но это не было тягой к её груди, вожделением к её плоти.
Он просто хотел быть с нею рядом, хотел обнять её и молча смотреть на языки пламени в камине, потягивая вино, покуривая, — и этого было бы для него достаточно. Жизнь состоит из простых вещей, а он так устал от многолетних поисков неизвестно чего.
Но если он прикоснётся к ней, всё будет кончено. Потому что, несмотря на исходящий от неё свет, едва ли она сознает, как хорошо ему быть рядом с ней.
Он платит? Да — и будет платить столько времени, сколько нужно, пока не сможет сесть с нею рядом на берегу озера, заговорить о любви — и услышать о любви в ответ. Лучше не рисковать, не торопить события, ничего не говорить,
Ральф Харт перестал мучить себя этими мыслями и сосредоточился на игре, которую они только что затеяли вдвоем. Сидящая перед ним женщина права — не достаточно ни вина, ни сигареты, ни огня, ни общения; нужно другое опьянение, другое пламя.
Женщина в платье на бретельках показала ему краешек своей груди — и он увидел её тело, скорее смуглое, чем белое. И он пожелал её. Пожелал её страстно.
Мария заметила, как изменилось выражение его глаз. Сознание того, что она — желанна, возбуждало её больше, чем что-либо другое.
Всё это не имело ничего общего с обычным приёмом клиента, твердившего: «Хочу обладать тобой... хочу жениться на тебе... хочу, чтобы ты кончила... хочу, чтобы ты родила от меня... хочу сделать наши встречи регулярными...»
Нет, это вожделение было свободно и словно разлито в воздухе, электризуя его, оно заполняло жизнь желанием быть чем-то — и этого было более чем достаточно, оно всё приводило в движение, оно готово было сдвинуть горы и увлажняло её лоно.
Вожделение было источником всего, вожделение заставило её покинуть родные края и открыть новые миры, выучить французский, победить предубеждение и предрассудки, мечтать о своей фазенде, любить, ничего не требуя взамен, ощущать себя женщиной от одного взгляда этого человека.
С продуманной медлительностью она спустила с плеча вторую бретельку, дала платью соскользнуть, расстегнула лифчик. Так постояла, обнаженная до пояса, гадая — бросится ли он сейчас на неё с объятьями и любовными клятвами или окажется достаточно чуток, чтобы в самом желании ощутить наслаждение.
Мир вокруг этой пары стал меняться — из-за окна не доносилось ни звука, куда-то исчезли камин, картины и книги, не было больше ничего, кроме смутного предмета вожделения, и ничего, кроме него, больше значения не имело.
Мужчина не шевелился, не сдвинулся с места. Поначалу Мария заметила в его глазах промельк какой-то робости — но она мелькнула и исчезла. Он не сводил с неё взгляда, и там, в мире своего воображения, ласкал её, сплетался с ней в объятии, смешивал воедино страсть