и снова я остался в темноте наедине с моими мыслями.
Много позже охранники появились снова, и меня потащили — кстати, я не мог писать — в комнату для допросов. Сидя там, я должен был письменно изложить свою историю. Пять дней происходило одно и то же. Меня приводили в комнату, давали огрызок карандаша и бумагу и велели написать о себе все. Еще три недели я провел в своей камере, медленно приходя в себя.
Потом меня отвели в комнату, где поставили перед тремя высокими начальниками. Один переглянулся с остальными, посмотрел в бумагу, которую держал в руках, и сказал мне, что некие влиятельные лица подтвердили, что я оказывал помощь людям во Владивостоке. Один даже заявил, что я помог его дочери бежать из японского концлагеря.
— Вас освободят, — сказал начальник, — и отвезут в Стрый, на польскую границу. Туда едет группа наших людей, вы поедете вместе с ними.
Снова я в камере — на этот раз получше, — пока мои силы не восстановились настолько, чтобы я мог выдержать переезд. И наконец я вышел из ворот Лубянской тюрьмы в Москве, чтобы продолжить путь на Запад.
Глава 4 В СТРАНЕ ЗОЛОТОГО СВЕТА И НА ЗЕМЛЕ
У ворот Лубянки меня уже дожидалось трое солдат. Тюремный охранник, который вытолкнул меня в открытую дверь, вручил старшему по званию, ефрейтору, какую-то бумагу.
— Распишись здесь, товарищ, здесь только сказано, что ты принял от нас депортированного.
Ефрейтор с сомнением почесал голову, лизнул карандаш и вытер пальцы о штанину, прежде чем неуверенно нацарапать свою фамилию. Не говоря ни слова, тюремщик повернулся, и дверь Лубянки с лязгом захлопнулась, причем на этот раз я, к счастью, остался снаружи.
Ефрейтор хмуро на меня уставился.
— Теперь из-за тебя мне пришлось подписывать бумагу. Одному Ленину известно, что будет дальше, я и сам могу оказаться за воротами Лубянки. Давай, шевелись!
Ефрейтор занял свое место во главе конвоя, двое встали по бокам, и так меня повели по московским улицам на вокзал. Я шел с пустыми руками. Все, что мне принадлежало, то есть мой костюм, было на мне. Русские оставили себе мой рюкзак, часы, — словом, все за исключением бывшей на мне одежды. А сама одежда? Тяжелые ботинки на деревянной подошве, штаны и пиджак. Больше ничего. Ни белья, ни денег, ни еды. Ничего. Хотя нет, кое-что было! В кармане у меня лежала бумажка, где было сказано, что меня депортируют из России и что мне разрешено отправиться в советскую зону оккупации Германии, где я должен зарегистрироваться в ближайшем полицейском участке.
Дойдя до московского вокзала, мы сели и стали ждать на страшном морозе. Солдаты по очереди уходили и возвращались, давая друг другу возможность погреться. Только я сидел на каменной платформе, дрожа от стужи. Я был голоден. Я чувствовал себя больным и слабым. После долгого ожидания появился сержант и с ним около сотни человек. Пройдя вдоль платформы, сержант окинул меня взглядом.
— Ты что хочешь, чтобы он отдал концы? — заорал он на ефрейтора. — Мы должны доставить его во Львов живым. Обеспечь его едой, до отхода поезда еще целых шесть часов.
Ефрейтор и еще один рядовой схватили меня с двух сторон под руки и рывком заставили подняться. Сержант заглянул мне в лицо и сказал:
— Гм, на проходимца ты не похож. Ты только не доставляй нам неприятностей, тогда и мы тебя не тронем. — Он просмотрел мои бумаги, которые были у ефрейтора. — Мой брат тоже побывал на Лубянке, — сказал он, убедившись, что никто из его людей не может нас услышать. — Он тоже ни в чем не виноват. А его отправили в Сибирь. Сейчас я прикажу, чтобы тебя повели поесть. Ешь хорошенько, потому что, когда мы приедем во Львов, ты будешь сам добывать себе пропитание. — Отвернувшись, он подозвал двух ефрейторов. — Присмотрите за ним, позаботьтесь, чтобы он поел и выпил сколько захочет. От нас он должен уйти в хорошем состоянии, не то комиссар скажет, что мы убиваем заключенных.
Я устало поплелся, зажатый между двумя ефрейторами. В небольшой столовой недалеко от вокзала старший по команде заказал большие миски щей и целые буханки черного хлеба. Еда воняла гнилой капустой, но я был так голоден, что заставил себя все это проглотить. Мне вспомнился «суп», который нам давали в японских концлагерях. Там собирались в один котел огрызки хрящей и объедки, и из всего этого варился «суп» для заключенных.
Управившись с едой, мы собрались уходить. Ефрейтор велел принести еще хлеба и три газеты «Правда». Мы завернули хлеб в газеты, предварительно убедившись, что не оскверняем таким способом ни одной фотографии Сталина, и вернулись на вокзал.
Ожидание было ужасно.