внизу Лхасу. Трудно было поверить, что всем здесь заправляют ненавистные коммунисты. В то же время они пытаются завоевать умы молодых тибетцев чудесными посулами. Мы называли это «медом на острие ножа», — чем больше слизываешь мед, тем скорее открывается острое лезвие. Вблизи Парго Калинг стояли сторожевые посты китайских солдат. Китайские войска сторожили входы в наши храмы, подобно пикетам забастовщиков на Западе, и издевались над нашей древней религией. Монахи подвергались оскорблениям и даже избиениям, к этому же подстрекались безграмотные крестьяне и пастухи.
Здесь, над этой почти недоступной пропастью, мы пребывали в безопасности от коммунистов. Все скалы вокруг нас были изрыты сотами пещер, к которым вела единственная тропа, извиваясь по самому краешку обрыва. Оступившихся в пути ждала двухтысячефутовая бездна. Здесь, отваживаясь выйти наружу, мы надевали серые одежды, чтобы сливаться со скалами. Серые одежды помогали нам прятаться от случайных взглядов китайцев с биноклями.
Вдали я видел китайских специалистов с теодолитами и мерными шестами. Они, как муравьи, ползали повсюду, вбивая в землю колышки, делая записи в тетрадях. Перед солдатом прошел монах, и китаец ткнул его штыком в ногу. В двадцатикратный бинокль, мой единственный предмет роскоши, мне хорошо был виден поток хлынувшей крови и садистская ухмылка китайца. Бинокль был хорош, ибо позволял видеть гордый дворец Поталы и мой родной Чакпори. Но вот в мысли закралась подспудная тревога, чего-то здесь не хватало. Наведя бинокль, я пригляделся внимательнее. Ничто не тревожило водную гладь Озера Храма Змея. На улицах Лхасы ни одна собака не рылась в кучах отбросов. Ни птиц, ни собак! Я обернулся к стоявшему рядом монаху.
— Коммунисты всех их перебили себе в пищу. Собаки не работают, значит, не имеют права на жизнь, — заявили коммунисты, — однако еще могут сослужить нам службу, став продуктом питания. Теперь иметь собаку или кошку или любое иное животное считается преступлением. — Я с ужасом уставился на монаха. Иметь домашнего любимца — преступление! И я инстинктивно снова взглянул на Чакпори.
— Что же там случилось с нашими кошками? — спросил я.
— Убиты и съедены, — последовал ответ.
Я вздохнул и подумал: «О! Если бы я мог поведать людям правду о коммунизме, о том, как они на самом деле обращаются с людьми и животными. Если бы Запад не был так щепетилен!»
Я вспомнил о небольшой общине монахинь, о которой недавно услышал от одного высокопоставленного ламы. Находясь в пути, он случайно наткнулся на единственную монахиню, оставшуюся в живых, которая и рассказала ему всю эту историю перед тем, как умереть у него на руках. На ее монашескую общину, поведала она, напала озверелая банда китайской солдатни. Они осквернили все Святыни и разграбили все, что имело хоть
какую-то ценность. Они сорвали одежду с престарелой настоятельницы и облили ее маслом. Затем подожгли монахиню и, радостно гогоча, слушали ее крики. Наконец несчастное обугленное тело замерло на земле, и один из солдат распорол его штыком, чтобы убедиться, что перед ним труп.
Старых монахинь раздели и проткнули раскаленными железными прутами, так что все они умерли в страшных мучениях. Молодых монахинь насиловали на глазах друг у друга, причем за три дня пребывания солдат в общине каждая подверглась насилию от двадцати до тридцати раз. Потом, по-видимому, наскучив этой «забавой» или просто устав от нее, они набросились на монахинь в последнем приступе зверской ярости. Одним женщинам отрубали конечности, другим вспарывали животы, третьих нагими выгоняли на лютый мороз.
Небольшая группа монахов, шедшая в Лхасу, случайно столкнулась с ними и попыталась как-то помочь, отдавая женщинам свои одежды, стараясь поддержать в них огонек чуть теплившейся жизни. Однако отряд китайских солдат, тоже шедший в Лхасу, напал на них и расправился с монахами с такой дикой жестокостью, что об этом невозможно писать. Покалеченных и безнадежно изуродованных монахов разогнали нагими по морозу, пока они не умерли от потери крови и холода. Осталась в живых лишь одна женщина; она упала в канаву и спряталась под молитвенными флажками, которые китайцы сорвали с шестов. Долгое время спустя к месту чудовищной расправы подошел этот лама с мальчиком-послушником, и вдвоем они услышали из уст умирающей монахини всю эту историю.
О! Рассказать бы Западному миру обо всех ужасах коммунизма, — думал я, но, как впоследствии убедился на собственной шкуре, на Западе невозможно ни писать, ни говорить правду. Все ужасы должны быть сглажены, на всем должен быть