не стыдясь. Они не
докучали мне. Разве мог я сказать им о своем знании, о том, что мои кости,
их кости и кости умерших, лежащие в ночной земле под дождем - общее
индивидуальное вещество, вечно покойное и благословенное? И какая разница,
поверят они мне или нет? Как-то ночью я сидел в плаще под настоящим ливнем,
и со стуком капель по капюшону пришла ко мне песенка: 'Капли дождя - экстаз,
капли дождя неотличимы от экстаза, и экстаз неотличим от капель дождя, о да,
экстаз - это капли дождя, дожди же, о туча!' Не все ли равно, что скажут
старые жевальщики табака, строгальщики палочек в магазинчике у дороги о моих
смертных чудачествах, ведь все мы когда-нибудь сгнием в могилах. С одним из
них я даже однажды слегка напился, мы вместе поехали кататься по проселкам,
тут-то я и поведал ему, как медитирую в лесу, и он вроде бы даже понял и
сказал, что и сам бы не прочь попробовать, было бы время и терпение, и в
голосе его слышалась некоторая зависть. Все все знают.
За ливнями, умывшими все, пришла весна, в раскисших полях стояли рыжие
лужи. Сильный теплый ветер гнал в сухом солнечном воздухе белоснежные
облака. Золотые дни, по ночам роскошная луна, тепло, в одиннадцать вечера
расхрабрившаяся лягушка запевает в 'Источнике Будды', где я устроил себе
новую соломенную подстилку под двойным искривленным деревом, на полянке
среди сосен, у крохотного ручейка. Однажды со мной пошел малыш Лу, мой
племянник; сидя под деревом, я поднял что-то с земли, молча, Лу спросил:
'Что это?', а я ответил: 'Это...' и сделал уравнивающий жест, повторяя:
'Это... это это,' - и только когда я сказал, что это сосновая шишка, сумел
он вынести воображаемое суждение о словах 'сосновая шишка', ибо воистину
гласит сутра: 'Пустота есть различение', и он сказал: 'Моя голова выскочила,
и мозги скривились, и глаза стали как огурцы, и на голове был вихор до
подбородка'. А потом: 'Сочиню-ка я стихи!' Он хотел запечатлеть момент.
- Валяй, только сразу, не раздумывай.
- Ага... 'Сосны машут, ветер шепчет, птички чик-чирик, ястреб
зырк-зырк-зырк' - ого, мы в опасности.
- Почему?
- Ястреб - зырк, зырк!
- Ну и что?
- Зырк! зырк! Ничего. - Я тихонько попыхивал трубкой, покой наполнял
мое сердце.
Свое новое место я назвал 'Близнецы', из-за двух перевившихся
деревьев-близнецов, чья светлая кора издалека указывала мне путь в ночи,
впрочем, указывал путь и бежавший впереди по тропинке белый пес Боб. Как-то
ночью я обронил на этой тропинке четки-амулет, подарок Джефи, но на
следующий день нашел на том же месте, заключив: 'Дхарму потерять нельзя,
ничего нельзя потерять на хорошо протоптанной тропе'.
Наступили ранние весенние утра, радовались собаки, да и сам я просто
радовался, забывая о Тропе буддизма; появились новые птички, еще не
набравшие летнего жиру; собаки зевали, едва не проглатывая мою Дхарму;
колыхалась трава, квохтали куры. Весенние ночи, Дхьяна под заоблачной луной.
Я видел истину: 'Вот, вот О н о. Мир как он есть, это и есть рай, Небеса, я
ищу их где-то вне, на самом же деле наш бедный, жалкий мир - это и есть
Небеса. Ах, если бы я только мог осознать, если б мог я забыть о себе и
посвятить медитации освобождению, пробуждению и благословению всех живых
существ на свете, я бы понял, что это и есть экстаз'.
Долгими вечерами просиживал я на соломе, пока не уставал 'ни о чем не
думать', тогда просто засыпал и видел короткие сны-вспышки, однажды,
например, приснилось: я на каком-то сером призрачном чердаке, вытаскиваю
чемоданчики с серым мясом, которые подает снизу моя мать, и капризничаю: 'Не
хочу спускаться!' (выполнять работу этого мира). Я ощущал себя пустым
существом, призванным наслаждаться экстазом вечной истинности.
Дни катились за днями, я ходил в чем попало, не причесывался, брился
редко, общался только с собаками да с кошками, снова жил счастливой жизнью
детства. А тем временем написал письмо и получил на будущее лето должность
пожарного наблюдателя Службы леса США на пике Заброшенности в Верхних
Каскадах, штат Вашингтон. Так что я решил в марте отправиться к Джефи,
поближе к месту летней работы.
По воскресеньям семья пыталась вытащить меня на автомобильную прогулку,
я же предпочитал оставаться дома один, и они сердились, недоумевая: