вечной, если слово сказанное станет словом понятым.
Павел ощутил взгляд Учителя, но головы не поднял. Не хотел, чтобы Учитель видел его слез. И сам не хотел видеть того, что сделали с Учителем. Не мог этого видеть. Боялся, что не выдержит, привычно забьется в истерическом припадке, и тогда не увидит конца. Почему так важно дождаться конца, он не знал, но таково было последнее слово Учителя, сказанное лично ему, Павлу.
Он так и не успел сообщить Учителю, что Иуда был найден нынче утром повешенным в своей хибаре, и стражники решили, что негодяй удавился, не вынеся мук совести. Павел один среди всей толпы знал правду, но знал также, что не скажет ее никому и никогда. Он мог открыться лишь Учителю, но — поздно. Он знал, что не будет прощен, знал, что нарушил завет, но знал также, что есть и иные заветы, установленные Торой, Учитель не отменял древнего закона, он говорил свое, но разве учил он нарушать заповеди Господни?
Око за око, — сказано так.
Прощай врага своего.
Накажи — и прости.
Он так и сделал.
Взгляд Учителя стал непереносимо жарким, и Павлу ничего не оставалось, как поднять голову и сквозь слезы посмотреть Учителю в глаза. Крест стоял на вершине — прочный, на века. Гвозди, которыми руки Учителя были прибиты к перекладине, лишь выглядели ржавыми — это была кровь. Павел содрогнулся, и спасительные слезы лишили его возможности видеть.
— Перестань плакать! — услышал он голос внутри себя. Учитель, бывало, говорил с учениками так — из души в душу, но это случалось редко, и каждый такой разговор сохранялся не только в памяти, он становился законом Божьим, установлением Господним.
Павел лишь дважды прежде слышал внутри себя голос Учителя. Первый раз это было десять лет назад, когда Учитель проповедовал Истину, а во второй раз Учитель говорил с ним, Павлом, лично и наедине, и видимо, не нашел иного способа убеждения, нежели этот — от головы к голове, от мысли к мысли.
Павел утер слезы и, отведя руками в сторону двух торговцев, глазевших на казнь, будто на представление заезжих комедиантов, выступил вперед. Римлянин повел в его сторону копьем, но не сказал ничего — ему было жарко, а еврей не настолько глуп, чтобы лезть на острый наконечник.
Губы Учителя шевелились, но слов слышно не было, казнь продолжалась много часов, двое осужденных уже умерли, и человек, которого осудили под именем Иисуса Назаретянина, конечно, бредил, лишившись рассудка от боли, крови, жары и оскорблений, которыми его время от времени награждали легионеры, не менее самого осужденного ошалевшие за день от жары и крови.
Висеть, действительно, было неудобно, не больно, конечно, Хаим не любил боли и всегда старался подавить ее сразу, как только она появлялась. Когда его руки и ноги, сначала привязав, начали прибивать гвоздями к дереву, он решил испытать все, что испытывали в тот момент другие осужденные — пройти их путем, быть одним из них. Но первый же удар молотком — долгий, с издевкой — выбил из его души желание быть как все, и Хаим поднялся выше боли, на минуту покинул тело человеческое, чего не позволял себе уже много лет, а когда вернулся, боли не было. Он знал, что ее и не будет больше — до конца, момент которого Хаиму предстояло определить самому.
Днем он еще несколько раз покидал тело — со стороны казалось, что Назаретянин терял сознание — и, выйдя в привычные сфирот разума, взывал к отцу, к матери и ко всем, кто мог бы его услышать. Услышать, придти, а если не придти, то хотя бы указать путь, по которому он сумел бы пройти сам.
— Отец мой небесный, — шептали губы Иисуса, и слова эти, сначала громкие, а потом, по мере того, как солнце иссушало губы, все менее внятные, слышны были из толпы любопытствовавших и сочувствовавших. Даже сейчас, уходя в иной мир, Назаретянин не желал отречься от своей ереси. Он обращался к Творцу, называя его Отцом, и люди, не слышавшие прежде проповедей Иисуса, пришедшие лишь сейчас поглядеть на конец проповедника, покачивали головами, а одна женщина сказала громко:
— Отец твой сапожник, а мать шлюха. Помолчал бы уж перед смертью.
— Отец мой небесный, — прошептал Хаим, почти не шевеля губами, но римляне услышали этот шепот, и евреи, столпившиеся поодаль, услышали тоже, и Павел, ученик, единственный, пришедший проводить учителя, услышал, хотя и не мог, стоя вдалеке, откуда даже движения губ казались неразличимы, услышать не только шепота, обращенного вглубь себя, но даже и громкого стона.
Хаим знал, что ни отец, ни мама, ни Андрей, никто из людей Кода не придет на помощь. Зов был напрасен, но он не мог не взывать, он привык