энергию, о которой уже столько говорилось на протяжении статьи, только соединившись со своей «шакти», он может обрести спасение, вырваться из «невидимых сетей» судьбы, чьим «предвечным письменам» подчиняются даже сверхчеловеческие сущности.
Одна из этих сущностей — не принадлежащая ни к бесовскому выводку Исаис, ни к ряду потомков Хоэла Дата — выведена Майринком в образе Сергея Липотина. Этот сбежавший со страниц Достоевского персонаж (в целях конспирации ему пришлось изменить одну букву в своей фамилии), этот «нашист», неприметный и неуловимый приспешник Петруши Верховенского, покинувший Россию, спасаясь от зверств своих же выкормышей большевиков, промышляет теперь мелкой антикварной торговлей. Как и остальные протагонисты романа, он, разумеется, бессмертен, но, в отличие от них, как бы и не совсем воплощен: «В моих жилах, — бахвалится он, — никогда не текла эта красноватая, тёпленькая жижица, которую вы гордо называете кровью». У него, опять таки, как и у прочих действующих лиц, множество обличий, он может прикинуться московитом эпохи Ивана Грозного, может напялить на себя одеяние тибетского ламы, верховного жреца секты Ян: «…я всегда одет в ту форму реальности, которая в данный момент мне к лицу». Но чаще всего он предстает в более чем заурядном обличье нищего эмигранта, причем с хитроватой усмешкой всячески подчеркивает свою «обыкновенность», свое ничтожество. Любит держаться в тени, не упускает случая «стушеваться», как оно и полагается герою Достоевского, называет тьму «благодетельной». В этом, последнем, своем воплощении он известен под многозначительной кличкой «Nitschevo», а в предыдущем носил прозвище «Маске», которое при желании можно истолковать как «маска, личина».
Но вот что удивительно. Этот с виду такой бесцветный, такой заурядный персонаж, ничтожество, сущее «ничего», появляется на страницах книги прежде всех остальных и как бы вызывает их из небытия, знакомит с бароном Мюллером, побуждает к дальнейшим действиям. Есть в романе глубоко символичная сцена, где этот старый антиквар, копаясь среди всякой дребедени, захламляющей его каморку, постепенно, в три приема, «словно исполняя какую то таинственную церемонию», зажигает зеленую лампу. Следящий за его пиромагическим действом Мюллер невольно сравнивает этот процесс с таинством сотворения мира, с «троекратным откровением священного огня». Однако мы глубоко ошиблись бы, предположив, что за непримечательным обличьем ворчливого старика скрывается образ… ну, скажем, ветхозаветного Бога Отца, отделяющего свет от тьмы. Ведь, как уже указывалось, в той модели Вселенной, которую предлагает нам правоверный махаянист Майринк, нет места Богу с заглавной буквы, Богу в первом лице и единственном числе. Точнее говоря, подобная фигура в романе все таки присутствует, но находится где то на периферии, вне сферы основного действия, позволительно думать, что образ Бога Отца воплощает в себе уже упоминавшийся выше пражский каббалист рабби Лёв, снежно белый старец «необычайно высокого роста», чей лик «обрамлен ореолом до того спутанных волос, что уже непонятно, то ли это пышная шевелюра, то ли борода, растущая и на щеках, и на шее». Восседая в нише напротив стены, «на которой начертан мелом „каббалистический арбор", он наставляет Джона Ди таинству молитвы.
Что же касается Липотина, то он, судя по всему, олицетворяет собой то самое «ничтожество», то есть пустоту, небытие , о котором, как помнит читатель, говорится в приведенных в начале статьи высказываниях Вл. Соловьева и Н.Трубецкого. Пустота, «щуньята» — это и в самом деле одна из важнейших категорий буддийской метафизики. «Форма есть пустота, а пустота есть форма. Пустота не отличается от формы, форма не отличается от пустоты. Так что все существа имеют свойство пустоты» , — гласит «Праджняпарамита сутра». Однако понятие «пустоты» в махаяне отнюдь не носит целиком отрицательного характера, как того хотелось бы нашим уважаемым философам. «Пустота» понимается здесь не только как бессущностность, отсутствие неизменного постоянного начала, зыбкость и иллюзорность мира, но и как его онтологическая основа, бесконечно процветающая узорами внешних проявлений. Сходный круг идей содержится, как известно, и в даосских текстах, которые также служили объектом пристального внимания Майринка. «Дао подобно бездне, началу всего сущего в мире», «Бытие рождается в небытии, сущее берет начало в пустоте», — читаем мы в «Дао дэ дзине» и «Хуайнаньцзы», этих выдающихся памятниках философской мысли Древнего Китая.
Ко всему этому следует, пожалуй, добавить,