очень туманного, но все же спиритуалистического
мировоззрения ('готтлеубих'), он сам за два дня до самоубийства
обвенчался, как известно, по церковному обряду с Евой Браун.
Вообще, на картине его гибели есть некоторый налет
романтики. Это дрожащее от бомб убежище в подвалах Имперской
канцелярии, эти поминутно получаемые известия о приближении орд
врага уже к самому центру столицы, этот полусумасшедший,
бледный до синевы, уже только шепотом способный говорить
человек, его дикая свадьба в последнюю минуту, его самоубийство
со словами о том, что он уходит, но 'из другого мира будет
держать вахту здесь, в сердце Германии', - все это, при всей
фантасмагоричности, вполне человечно - не в смысле гуманности,
разумеется, а в том смысле, что существо, пригодное к роли
всемирного абсолютного тирана, никогда не могло бы опуститься
до такой сентиментальной агонии.
Я не буду останавливаться на тех свойствах его характера и
ума, которыми он уступают своему врагу и которые могут служить
историку материалом для размышления. Я указываю только на те
черты, которыми он, будучи сопоставлен со Сталиным, проигрывал
под углом зрения метаистории в качестве кандидата в абсолютные
тираны.
Проигрывала, под этим углом зрения (как, впрочем, и под
всеми остальными углами) и его идеологическая концепция. Она
была лишена именно той стороны, которой сильна была Доктрина:
интернациональности. Мечта о владычестве 70-миллионного
немецкого народа над двумя с лишним миллиардами земного шара
действительно могла бы назваться бредовой. И если бы вторая
мировая война окончилась, каким-нибудь чудом, победой Германии,
концепцию пришлось бы в корне пересмотреть, расширив базу
'нации' по крайней мере до границ европейской 'расы господ'. Но
и тогда эта концепция, по самой своей природе, должна была бы
стать объектом ненависти и отвращения для подавляющего
большинства народов нашей планеты. Задача же Урпарпа
заключается как раз в обратном: в кристаллизации такого учения,
которое, тая в себе ядро будущей всемирной тирании, на первых
порах казалось бы привлекательным для большинства.
Интересно отметить, что если концепция национал-социализма
страдала безнадежной националистической или расовой
ограниченностью, то советская Доктрина - в том виде, в каком
она пребывала в течение первых двадцати лет своего господства,
отличалась противоположным дефектом: все это время она
относилась с пренебрежением и даже враждебностью к
национальному импульсу в психологии масс. Национальное начало
терпелось только в тех случаях, когда речь шла о национальных
меньшинствах или об угнетенных нациях колоний. Но это было
дефектом, и Сталин это понял. Он, несколькими годами раньше, из
побуждений, недалеких, очевидно, от хулиганской потребности
колотить зеркала и разбивать статуи, сносивший безо всякой
нужды памятники русского зодчества, превращавший черт знает во
что храмы и монастыри, а иные гражданские сооружения
уничтожавший под предлогом выпрямления улиц (то есть ради
злосчастной идеи 'прямолинейности'), - теперь вдруг обратился к
национальному прошлому России, реабилитировал целый пантеон
русских государственных деятелей прежних эпох и стимулировал
воспитание в подрастающем поколении некоего синтетического - и
национально-русского, и интернационально-советского чувства
'Родины'. Он понял, что ввиду предстоящего столкновения с
агрессивно-национальной идеологией фашизма не нужно
пренебрегать национальным импульсом в собственном народе.
Наоборот: следует его расшевелить, разбередить, заставить и его
лить воду на ту же мельницу. А вскоре после начала войны он
понял еще и другое: конфессии, которые так и не удавалось
выкорчевать из массовой психологии никакой антирелигиозной
политикой, следовало обратить в верных слуг, а потом и в
рабынь. Нескольких ничтожных подачек, вроде милостивого
разрешения на восстановление патриаршего престола и обещания
воздерживаться впредь от сноса храмов (благо, их осталась уже
какая-нибудь десятая часть), оказалось достаточно, чтобы
церковная иерархия полностью солидаризировалась и с программой,
и с практикой партии и государства.
Но это произошло уже во время войны, когда лозунг 'Все для
войны!' вспыхнул в его мозгу, как факел. Вспыхнул