Чтоб, раз вкусив твоих веселий,
Навеки помнить эту ночь.
О ком это, кому это? - Раскрываются широкие дали,
затуманенные пеленой осенних дождей; пустынные тракты,
притаившиеся деревни со зловещими огнями кабаков; душу
охватывает тоска и удаль, страстная жажда потеряться в этих
просторах, забыться в разгульной, в запретной любви - где-то у
бродяжьих костров, среди полуночных трав, рдеющих колдовскими
огнями.
Любые берлоги утробной, кромешной жизни, богохульство и
бесстыдство, пьяный омрак и разврат -
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
Не только такой, но уже именно такой. Слышатся бубенцы
бешеных троек, крики хмельных голосов, удалая песня, - то ли
разгул, то ли уже разбой, - и она, несущаяся в ведовской, в
колдовской пляске:
...Каким это светом
Ты дразнишь и манишь?
В кружении этом
Когда ты устанешь?
Чьи песни? И звуки?
- Чего я боюсь?
Щемящие звуки
И - Вольная Русь?
Да, Русь, но какая? Что общего с Навной в этой разбойной,
в этой бесовской красе?
Где буйно заметает вьюга
До крыши - утлое жилье,
И девушка на злого друга
Под снегом точит лезвее.
Закружила плясками, затуманила зельями, заморочила
ласками, а теперь точит нож.
Не Навна, не Идеальная Душа, а ее противоположность.
Сперва пел о Навне, принимая ее в слепоте за Вечную
Женственность. Теперь поет о Велге, принимая ее за Навну в
своей возросшей слепоте.
Но это еще только начало. Страстная, не утолимая никакими
встречами с женщинами, никаким разгулом, никакими растворениями
в народе любовь к России, любовь к полярно-враждебным ее
началам, мистическое сладострастие к ней, то есть сладострастие
к тому, что по самой своей иноприродной сути не может быть
объектом физического обладания, - все это лишь одно из русел
его душевной жизни в эти годы. А параллельно с ним возникает и
другое.
Сперва - двумя-тремя стихотворениями, скорее
описательными, а потом все настойчивее и полновластней, от
цикла к циклу, вторгается в его творчество великий город. Это
город Медного Всадника и Растреллиевых колонн, портовых окраин
с пахнущими морем переулками, белых ночей над зеркалами
исполинской реки, - но это уже не просто Петербург, не только
Петербург. Это - тот трансфизический слой под великим городом
Энрофа, где в простертой руке Петра может плясать по ночам
факельное пламя; где сам Петр или какой-то его двойник может
властвовать в некие минуты над перекрестками лунных улиц,
скликая тысячи безликих и безымянных к соитию и наслаждению;
где сфинкс 'с выщербленным ликом' - уже не каменное изваяние из
далекого Египта, а царственная химера, сотканная из эфирной
мглы... Еще немного - цепи фонарей станут мутно-синими, и не
громада Исаакия, а громада в виде темной усеченной пирамиды -
жертвенник-дворец-капище выступит из мутной лунной тьмы. Это -
Петербург нездешний, невидимый телесными очами, но увиденный и
исхоженный им: не в поэтических вдохновениях и не в ночных
путешествиях по островам и набережным вместе с женщиной, в
которую сегодня влюблен, - но в те ночи, когда он спал
глубочайшим сном, а кто-то водил его по урочищам, пустырям,
расщелинам и вьюжным мостам инфра-Петербурга.
Я говорил уже: среди инозначных слоев Шаданакара есть
один, обиталище могучих темных стихиалей женственной природы:
демониц великих городов. Они вампирически завлекают
человеческие сердца в вихреобразные воронки страстной жажды,
которую нельзя утолить ничем в нашем мире. Они внушают
томительную любовь-страсть к великому городу, мучительную и
неотступную, как подлинное чувственное влечение. Это - другой
вид мистического сладострастия, - сладострастие к городу, и
притом непременно ночному, порочному, либо к удушливо-знойному
городу летних предвечерий, когда даже шорох переливающихся по
улицам толп внушает беспредметное вожделение. Возникают
мимолетные встречи, чадные, мутные ночи, но утоления они не
дают, а только разжигают. Из этой неутолимой жажды, из
запредельного сладострастия возникает образ, для каждого свой,
но тот самый, который всякому, прошедшему этим путем,
встречался реально в трансфизических странствиях, забытых
полностью или на девять